Мариенгоф – наш человек, пензяк с большой буквы

A A A

В связи с публикацией в выпуске «Улицы Московской» от 19 сентября статьи Екатерины Куприяновой «Как назвать новую площадь?», в редакцию поступило письмо читателя Юрия Ревы, в котором он высказал ряд соображений. Читайте ниже.

Начну с обвинений Захара Прилепина в «рекламной акции».  По логике автора статьи, присвоение имени Мариенгофа новой площади в Пензе должно способствовать улучшению продаж трехтомника Мариенгофа.
Наверное, Прилепин и на Донбасс на днях уехал (вчера было его выступление в прямом эфире канала «Россия-1» оттуда) тоже с целью улучшить продаваемость книг  Мариенгофа? Думаю, не все в этом мире измеряется коммерческими интересами.
* * *
По поводу того, что Мариенгоф «мало связан с Пензой» и что «Мариенгоф – не наш» (по словам Игоря Шишкина).
Мне непривычно спорить с признанным авторитетом и уважаемым мной Игорем Сергеевичем  Шишкиным, который столько сделал полезного для города и сохранения его истории. Тем не менее.
Не совсем логично получается: В книге «Пензенская персоналия. Славу Пензы умножившие» авторы Тюстин А. В. и Шишкин И. С. в довольно большой статье, посвященной Мариенгофу, в частности, пишут: «Анатолий Борисович до конца дней своих всегда называл себя пензяком, Пензу он помнил, знал и любил. В сущности все три его знаменитых романа.... буквально пропитаны пензенскими впечатлениями: запахом лип и сирени на Верхнем гулянье, «бабьим летом» в сквере кафедрального собора, видами старой Пензы с Поповой горы, откуда открывается панорама города... «Мечтаю печальный остаток своих дней дожить в Пензе» («Циники»)».
* * *
Да, с одной стороны, Мариенгоф жил в Пензе с 1913 по 1918 годы (с перерывами), вроде не так много.
С другой стороны, в этот период он здесь сформировался как личность, написал и опубликовал свои первые произведения, позднее он напишет «Имажинизм родился в Пензе на Казанской улице».
На этой улице (ныне Урицкого) он жил вместе с сестрой и отцом, который погиб от шальной пули в мае 1918 г. во время мятежа чешских легионеров.
Здесь он не только учился, у него тут был ДОМ, здесь в Пензе погиб и был похоронен его отец, здесь продолжала жить его сестра (которую он навещал) после отъезда  в Москву.
В своих  произведениях Мариенгоф талантливо запечатлел образ Пензы начала XX в. Вы много можете вспомнить изданных миллионными тиражами произведений, где запечатлена Пенза начала XX в.?
Лично я могу вспомнить лишь замечательные произведения другого нашего земляка Романа Гуля.
Рамки моего письма не позволяют, к сожалению, привести здесь все упоминания Пензы, сделанные Мариенгофом в своих произведениях.
Поэтому всего лишь один фрагмент.
«... Чехословацкие белые батальоны штурмовали город. Заливая свинцом близлежащие улицы, они продвигались от железнодорожной насыпи обоих вокзалов: «Пенза 1-я» и «Пенза 2-я», – то есть от пассажирского и товарного. Падали квартал за кварталом, улица за улицей. Настенька ходила хмурая.
– Одолевают, сукины сыны. Ох, одолевают!
Отступающие красноармейцы втащили пулемет на чердак нашего дома.
Мы только что пообедали. Вдвоем. Сестра гостила у подруги где-то на Суре.
Отец аккуратно сложил салфетку, проткнул ее в серебряное кольцо с монограммой и встал из-за стола:
– Спасибо, Настенька. Спустите, пожалуйста, шторы у меня в спальной.
– Сию минуточку, – ответила она шепотом.
После первых же орудийных выстрелов Настя почему-то стала говорить шепотом и ходить на цыпочках.
– Я прилягу на полчасика, – сказал отец, развязывая галстук.
Мне думается, что, если б даже мир перевернулся вверх тормашками, отец все равно после обеда прилег бы вздремнуть «на полчасика».
Кстати, я полностью наследовал эту его привычку: говорю те же слова и так же развязываю галстук, перед тем как растянуться на тахте.
Настенька подала ночные туфли, вышитые бисером:
– Отдыхайте, барин. Все приготовлено, – опять прошептала она.
– Пожалуйста, Толя, не вертись возле окон.
– Хорошо.
– Пуля – дура, как тебе известно.
Отец притворил за собой дверь спальной.
– Тут из пушков по нас стреляют, а они спать. Бесстрашные какие-то.
– Спускайтесь, Настенька, в подвал, – предложил я.
– Да нет, у меня посуда не вымыта.
Она прошла в кухню на цыпочках.
Артиллерийский, пулеметный и ружейный огонь усиливался с каждой минутой.
Я нашел в ящике письменного стола перламутровый театральный бинокль и, протерев стекла замшевой полоской, засунул его в нижний карман френча.
– Куда это вы собрались, Анатолий Борисович?
– В театр, Настенька. Сегодня очень интересный спектакль у нас в Пензе. Бой на Казанской улице.
– А что на это барин скажут?
– Ничего не скажет. Папа уже спит.
В задний карман синих диагоналевых бриджей я положил маленький дамский браунинг.
Его пульки были величиной с детский ноготь на мизинце. Более грозного оружия в доме не оказалось.
– Пойду все же прислушаюсь. А вдруг барину не спится.
– Этого быть не может. Дайте-ка мне, Настенька, папирос побольше... для товарищей.
Вернувшись с папиросами, она прошептала:
– Уснули. Как безгрешное дите, посапывают.
– Вот и превосходно.
Со спокойной душой я полез на чердак защищать социалистическую революцию.
Красноармейцы почему-то не послали меня к черту. Только один – большой, рыжебородый, с отстреленным ухом – добродушно пошутил, остужая пулемет из Настиного зеленого ведра:
– И бородавка телу прибавка.
– Это точно! – поддержал его молодой пулеметчик.
И закурил мою папиросу.
Вдруг снизу, с улицы донесся голос отца:
– Анатолий!..
Говорят: «Сердце матери». А отца?.. Вот им, этим сердцем отца, он, очевидно, почувствовал, что я вышел на улицу. И сразу же, накинув пиджак, пошел вслед за мной, чтобы вернуть «сыночка» под защиту кирпичных стен.
– Анатолий!
– Что, папа?
– Ты стреляешь?
– Нет.
– А что делаешь?
– Смотрю в бинокль.
– Товарищи... – обратился отец к красноармейцам, – он вам нужен?
Молодые молчали. А большой, безухий опять пошутил с добрым глазом:
– Ни дудочка, ни сопелочка.
Это, думается, относилось ко мне.

boy
Улица была мертвой, и только со шмелиным жужжанием (совсем нестрашным, я бы даже сказал, мирным, лирическим) летали невидимые пули – «белые» со стороны вокзалов, «красные» от собора.
– В таком случае, Анатолий, – скомандовал отец, – немедленно марш домой!
Это были последние папины слова. Через секунду, истекая кровью, он лежал на пыльных булыжниках мостовой.
– Такая уж судьба, – глухо сказал рыжебородый. – Такая стерва!
И под его грузными сапогами заскрипели чердачные ступеньки.
Пуля попала в пах левой ноги. Кровь била из раны широкой струей. Мы с рыжебородым осторожно перенесли папу в дом и положили на узкий диван в гостиной. Настя стояла как деревянная, прижав обе ладони к щекам. Рыжебородый туго перевязал рану тремя полотенцами. Они сразу стали буро-багровыми. Папа не стонал. Тяжелые восковые веки закрывали глаза.
– Да не пужайся ты, не пужайся. В беспамятстве батя твой. Это, милый, с того, что крови много повытекло, – успокаивал рыжебородый. – Тута ведь самая толстая жила проходит. Ар-те-ри-ей, значит, звать ее. И распорядился:
– Дай-ка, Настенька, еще полотенцев.
Из меня тоже как будто вытекала кровь широкой струей.
– А теперь, милой, слетай-ка поблизости в пожарную часть. Может, тебе и дадут лошадь с телегой. Надобно твоего батю в лазарет везть.
Я без надежды, без веры в спасенье выбежал из дома. Пули жужжали. Рыжебородый кричал вдогонку:
– К стенкам прижимайся!.. К стенкам!.. Слышь?.. К стенкам!
Я продолжал бежать посреди мостовой. Губы беззвучно молили, повторяя:
«Убей... Меня!.. Меня тоже!.. Убей!»
Но я был твердо уверен, что ни одна пуля не сжалится надо мной, не будет ко мне милосердна, не положит меня на месте. Белые чехословаки занимали первые дома нашей улицы. Пожарная часть находилась за углом, через площадь. Брандмайор оказался отзывчивым человеком.
Он приказал:
– Запряги, Петрович, им Лебедя.
Это был четвероногий скелет, обтянутый чем-то грязным. Скелет с хвостом и жалкими клочьями гривы.
– А вот человека, простите, я не могу посылать на убой, – извинился брандмайор. – Вам уж придется самому править.
– Да, да... Спасибо.
Глаза у скелета были бесконечно усталые и печальные.
Брандмайор на прощанье ласково похлопал его по обвисшему заду. Но и к этому четвероногому Лебедю свинцовая пуля не пожелала стать милосердной. Она и ему не даровала того длинного и заслуженного отдыха, которого лошади боятся так же, как и люди. Когда на красной пожарной телеге я с грохотом подъехал к дому, папа уже был мертв.
Настя плакала и не вытирала слезы. Пулеметчики отступили. Я подошел к дивану, тихо лег рядом с папой, обнял его, и так вместе мы пролежали конец этого дня, ночь и все утро. Прощай, Пенза. Прощай, моя Толстопятая. Прощай, юность. Вероятно, в старости ты покажешься мне счастливой. Прощай...».
Согласитесь, так написать мог только НАШ человек, Пензяк с большой буквы.
С уважением, Рева Юрий

Прочитано 4477 раз

Поиск по сайту